Когда ночь пришла, Морвейн Рид был готов.
Ночь нависла над городом, разливаясь необъятным чернильным пятном над головой, и теперь неизбавимый, тяжёлый и давящий накал чуть сбавил силу – он всё ещё оставался где-то рядом, и сухие горячие ветра, его призраки, прекрасные уже хотя бы своей невесомой бесплотностью, теперь гуляли на свободе; возможно, одного их касания уже было бы достаточно, чтобы увести Морвейна хотя бы и на край света в такую ночь, как эта. По счастливой случайности, идти приходилось куда как ближе: около получаса неспешным прогулочным шагом, если знать, куда идти, и не забывать о разумной осторожности.
Он потратил совсем немного времени ранее, чтобы привести себя в порядок – приодеться, умыться, «отряхнуть с себя пыль веков», чьему влиянию он добровольно отдавался день за днём с отдачей, слабеющей и нарастающей в непрерывном замкнутом круге. Решение оставить свои изыскания сегодня вышло неожиданно легко, как не бывало почти никогда – но ведь и цель того, пожалуй, стоила. Негромкий щелчок закрывающегося замка на подвальной двери и несколько размашистых шагов по пологой лестнице вверх, в пустой холл, навстречу миру – это не конец вечера, это только начало.
В прихожей Морвейн ненадолго замер перед тяжёлым напольным зеркалом, тускло блестящим в свете двух лун. Давно не мытое стекло мутилось, и по углам его прикрывали паутинные наросты, и всё это надёжно укрылось в полночной темноте, поэтому он в большей степени представил себя, чем увидел – высокая стать, голова вполоборота и полуседой хвост до лопаток, а под ними – тёмный безрукавный камзол, бежевые рукава рубашки, небрежно зашнурованные вокруг щиколоток башмаки. Он не знал, но верил и, более того, был убеждён, что большего этим вечером не понадобится.
Входную дверь он запирать не стал – даже если бы незваный гость вздумал поживиться чем-нибудь в их приюте, он бы ушёл ни с чем; всё, что там осталось ценного, теперь было надёжно укрыто подвальным замком.
Прогулка сама собой выдалась неспешной – его взгляд всегда был жаден до ночных улиц, таких разительно прекрасных в своей опустелости. Поначалу был только шорох и шелест в тесных проулках бедных кварталов – здесь многие не видели разницы между днём и ночью, и были ещё другие, крадущиеся и явные, опасные тени, чей недобрый взгляд нет-нет да и настигал тебя вдалеке от скоплений факелов, заставляя передёрнуть плечами и вжать голову, признавая себя жертвой; их нужно было избегать, и делать это осторожно. Но по мере приближения к центру свет поначалу редких и тусклых фонарей крепчал и разгорался, дома расступались, а мостовая укладывалась всё ровнее. Морвейн бывал там нечасто, больше в юности, и многое позабыл; теперь образы его памяти, потускневшие и пообветшавшие, побитые ушедшим временем, разгорались новыми красками и с новой силой.
Его чувства времени хватило ровно на то, чтобы прибыть вовремя, и он не успел свести даже мимолётное знакомство с другими гостями – приглашение воспоследовало лишь несколькими минутами позже того, как он замер перед воротами, и он успел лишь только бегло окинуть взглядом пределы, в которые был заключён особняк. Зову он последовал без колебаний, и шаг в давно забытое прошлое сделал с таким достоинством, какого сам от себя и не ожидал.
В залу Морвейн вошёл одним из первых, бегло и, возможно, не вполне учтиво ответив хозяину лёгким кивком на ходу – это, в любом случае, прошло мимо его сознания; когда-то давным-давно заученное движение теперь, случайно вырвавшись, оказалось чисто машинальным. Сам он недалеко отошёл от входа: вперёд и чуть вбок, к ближайшей горке подушек – и уселся, раскидав ноги и провожая хозяина дома пристальным, неморгающим взглядом, в котором читался явный и мягкий ровно настолько, чтобы не казаться назойливым, интерес.